foto

ЗАИКИНА
Светлана Андреевна
(1935 - 1980 )

Биография     Произведения     Литература о жизни и творчестве     Избранное

Биография

     Заикина Светлана Андреевна родилась в 1935 году. Прозаик и журналист, член Союза писателей СССР - она прожила недолгую, но яркую и интересную жизнь, оставив заметный след в литературе Пятигорья.
      После окончания Московского государственного библиотечного института, С.А. Заикина увлеклась журналистикой. Впечатления от многочисленных путешествий по стране и Ставропольскому краю нашли отражение в сериях публикаций в журналах: «Огонек», «Полярная звезда», «Советский шахтер»; в газетах «Кавказская здравница, «Ставропольская правда» и другие.
      В течение многих лет Светлана Заикина в качестве сценариста активно сотрудничала с литературно-драматической редакцией Краевой пятигорской студией телевидения. Коллеги ценили ее за профессионализм, высокую работоспособность и умение образно и ярко подать материал.
      В 35 лет С. Заикина закончила Литературный институт им. Горького и окончательно определилась с выбором профессии, решив писать о том, что было ближе всего ее душе - о родном Ставропольском крае.
      Она известна читателям как автор прозаических сборников: «Казачий пояс» (1973), «Жена командира» (1975), «Вспомни меня, Юлька» (1984), изданных Ставропольским краевым книжным издательством.
      В 1980 году, на самом взлете творческой деятельности жизнь ее трагически оборвалась.

Библиография

Произведения

  1. Заикина, С.А. Жена командира: повесть, рассказы / С.А. Заикина. - Ставрополь: Книжное издательство, 1975. - 94 с.
  2. Заикина, С.А. Казачий пояс: новеллы / С.А.Заикина. - Ставрополь: Книжное издательство, 1973. - 62 с.: ил.

 

Газетно-журнальные публикации

  1. Заикина С.А. Альбом со старыми фотографиями: рассказы / С.А. Заикина // Кавказская здравница. - 1971. - 15 июля. - С. 3.
  2. Заикина, С.А. Баба Душа, где ты? / С.А. Заикина // Кавказская здравница. - 1969. - 4 сентября. - С. 4.
  3. Заикина, С.А. Баллада о сердце. Дикая сирень: миниатюры / С.А. Заикина // Ставрополье. - 1968. - N 3 - 4. - С. 80.
  4. Заикина, С.А. Дожди. Сказ о камне. Падают каштаны. Колечко. Лирические этюды / С.А. Заикина // Кавказская здравница. - 1971. - 2 сентября. - С. 3.
  5. Заикина, С.А. Жена командира: отрывок из повести / С.А. Заикина // Кавказская здравница. - 1974. - 7 марта. - С.4.; - 8 марта. - С. 3.
  6. Заикина, С.А. Из лирической тетради: стихи / С.А.Заикина // Кавказская здравница. - 1966. - 8 июля. - С.3.
  7. Заикина, С.А. Последний атаман: рассказ / С.А.Заикина // Кавказская здравница. - 1972. - 25 мая. - С. 3.
  8. Заикина, С.А. Рассказы с Терека / С.А.Заикина // Огонек. - 1970. - N 3. - С. 26 - 27.
  9. Заикина, С.А. Сеятель каштанов: рассказ / С.А.Заикина // Кавказская здравница. - 1972. - 8 марта. - С. 3.
  10. Заикина, С. Станичники: новеллы / С. Заикина // Кавказская здравница. - 1970. - 8 октября. - С. 3.
  11. Заикина, С.А. Чтоб солнцем полон был...: стихи / С.А. Заикина // Кавказская здравница. - 1965. - 15 декабря. - С. 3.
  12. Заикина, С.А. Я несу тебе весну.... Ландыши. / С.А.Заикина // Кавказская здравница. - 1965. - 8 августа. - С. 3.

Литература о жизни и творчестве

  1. Воронкина, В. Вторая книга: [о книге «Жена командира»] / В. Воронкина // Ставрополье. - 1976. - N 1. - С. 79. - 80.
  2. Дементьев, В. Казачий пояс: [о книге новелл Светланы Заикиной] / В. Дементьев // Кавказская здравница. - 1973. - 24 марта.
  3. Капиева, Н. Знакомство с прозаиком: [о рассказах С. Заикиной] / Н. Капиева // Ставрополье. - 1973. - N 4. - С. 79. - 81.

 


Избранное

Казачий пояс


     С дедом Тимофеем я познакомилась случайно. Встретились мы с ним на станичной улице. Внешность его была для меня такой необычной, что я остановилась и стала его с любопытством разглядывать, отлично понимая, что веду себя крайне неприлично, а уж по станичным законам - так вообще ни в какие ворота. Но не смотреть на него было просто невозможно!
     Ростом он не вышел. Да еще и годы согнули. На кривых кавалерийских ногах - старые мягкие сапожки. В них аккуратно заправлены казачьи шаровары, каких в станицах давно уже не носят. Старенькая, выгоревшая до белизны гимнастерка была подпоясана настоящим казачьим ремнем с великолепной черненого серебра старинной черкесской чеканкой. Лицо смуглое, длинное, с горячими маленькими глазками: видно, в роду у этого дедка замешалась чеченская кровь. Из-под шапочки торчал пучок смоляных волосков. Седых не было Я с улыбкой рассматривала деда. Он тоже остановился, уставился глазками-буравчиками.
     «Чья будешь-то, чтой-то я тебя, девка, не упомню?» - спросил меня дед настороженно и вроде бы даже враждебно. Я назвалась. «А-а, вон ты чья, жив, значит, Андрей Иванович? Ну, низкий ему поклон от станишника Тимофея Давыдовича Рожкова передай. Помню я его добро крепко. А ты тут чего, дядьку, что ли, навестить приехала? Тогда давай заходь и ко мне на баз. Я тут в проулке обитаю. Узвар у нас ноне отменный. Пойдем, угощу.
     В городе такому не бывать. Дух не тот. Узвар беспременно должон в глиняной посуде, на земле стынуть, открывай. Чтоб дух имел степной...»
     Дед говорил быстро, скороговоркой, словно семячки щелкал, и вел, вел меня заросшими улочками, через лопухи с репьями, вспугивая воробьев, купающихся в пыли.
     Наконец мы остановились у длинной приземистой хаты, крытой камышом-чаканом. Дед открыл замысловатую щеколду и заспешил дальше. Ходил он, загребая носками внутрь, легко припадая на левую ногу. Я очутилась в большом дворе, разделенном плетнем-забором на две части. Первая - это вроде бы жилая часть: длинный, во весь двор, дом, летняя беленькая кухонька. Кругом чисто. Двор выметен. За плетнем - огород, колодец с журавлем да пяток старых кривых груш. «Иди-ка, иди-ка сюда, - тенорком звал дед из кухоньки. - Пей-ка», - и он подал мне в огромной алюминиевой кружке узвар. Узвар был, на самом деле, отменный, духовитый, с запахом терна, груш и яблок. Я сидела на колченогой табуретке под навесом и, растягивая удовольствие, пила, поглядывая по сторонам. Сытно жужжали пчелы над отцветающим подсолнечником. На кольях плетня торчали старые кувшины.
     Сидевший напротив дед помолчал, поерзал и, будто примериваясь ко мне, прищурил глаз и стал, смотреть даже как-то сбоку.
     «Значит, Андрея Ивановича дочка, - повторил он раздумчиво, словно стараясь убедить себя в чем-то. - Знаешь, что я хочу тебе сказать? Он снова беспокойно поерзал, оглянулся кругом и таинственно прошептал, низко наклонясь ко мне: - Ить я книгу задумал написать. - Дед даже легонько ахнул, словно стыдясь собственной смелости. - Книгу хочу написать, - повторил он, - про славное наше терское воинство, казачество, значит, а особенно про савельевское наше. И все это прописать я хочу на примере нашего рожковского роду. А почему? Я тебе на все отвечу. Ты меня не торопи».
     Деда же я и не торопила и вопросов никаких не задавала.
     Он начал: «Мы, Рожковы, чистокровные терские, кровя у нас чистые, казацкие. Деды наши пришли сюда с генералом Савельевым при царе Иване Грозном. Вот откудова наш род завязался. А книгу я хочу написать для того, чтобы племя наше в этой книге для поколениев значилось. Потому как племя наше особенное, буйное и завсегда отчаянством отличалось. Вот, сказать, мой прадед уволок чеченку из орды, и пошли мы все смуглявые да горбоносые. И живем долго. Отец мой помер только три годка тому назад, а лет ему было девяносто пять. А теперя что происходит? Станица-то вся подалась на бугор, воды идут снизу, с земли, так что скоро не будет нашей Савельевки. А потомству-то сохранить ее надо. Должны люди на свете знать и про Савельевку и про корень рожковский».
     Дед распалился, вскакивал, бегал по двору и даже сипеть стал от волнения. Я попыталась ему возразить, что ведь ничего особенного в нашей станице нет, что-де таких станиц по низовью Терека сотня наберется. И не ожидала, что так кровно обижу деда.
     «Не! Не в отца ты, неуважительная. Польстился я на твое образование, думал, помогнешь чем, а зря, видно. Не обессудь, видно, баба она баба и есть». - Дед сгоряча даже сплюнул и замолчал. Мне стало стыдно. Не знаю, как и подступиться к ерепенистому старичку. А он глянул на меня и говорит: «Что, осознала суть свою а ну нет, еще мне помолчать?»
     «Да, нет, деда, продолжай», - сказала я обрадовано.
     «То-то... - дед успокоению замер на табуретке и продолжал: - Помогнешь, значит, ты мне, по глазам вижу. Бедовые у тебя они, наших терских кровей. Так вот, для документальности, значит, - дед с удовольствием повторил еще раз: - Для документальности, значит, факты я тебе дам по нашей семье. Только ты меня не сбивай. Про род наш я тебе рассказал. Теперь о себе. Это потруднее будет, потому как жизнь у меня вышла сурьезная, сама понимаешь почему. Конечно, по причине революции. Да и не только у меня сурьезная она вышла, а, почитай, у всей станицы. Я хоть и беспартейный, а большевик с семнадцатого году, когда с политиканами сплотился, Моргуновыми Колькой и Федькой, что еще ранее под Грозный на нефтяные промыслы подались. А лет мне тогда было девятнадцать, так что в большевиках я смолоду. И закружилась моя жизня, как говорится, в пламени революции. И в одиннадцатой армии служил, до Батума дошел, потом до Тифлису докатился. А когда к себе возвернулся, в особый отряд подался, в Чека, значит. Погонялись мы за бандами по бурунам-то. Ох, случай однажды со мной был! - Дед прижмурился. - Гнали мы банду Яблочкова. Всех уж словили. Сам остался! Ну, разъехались мы все кто куда, я в бурунах его искал. Пить хочется. Несколько часов уж гонял. Ни души. Смотрю, колодец. Я к нему. Глянул - и обмер. Потому как заместо воды глядит на меня заросшая рожа. Я отскочил, кричу: «Вылазь». Не лезет, гад! Сам Яблочков. Так себя сам в колодце и кончил, а потом мне каково было вытаскивать его оттудова, а? - Дед смотрит на меня с негодованием и размахивает, рубит рукой, как шашкой. - Да, сурьезная жизнь была, своих же приходилось кончать, станишников, тоись. В балке-то за станицей весь Шагровский выводок порубали. Отчаянные ребятки были. В бурунах скота у них было видимо-невидимо. А как шалить стали с властью, отца твово они ж первый раз подстрелили, так тогда мы их и накрыли. Мы, казаки, огляду не знаем. Начал служить Советской власти верой и правдой, значит, служи. Силком тебе не тянули. Отступления по этой причине нету. Я и в войне во второй мировой сражался. Медали имею. Мы, Рожковы, крепкие. Пять сынов у меня да две дочери. По той причине, что сам я ох и горячий смолоду был! - Дед щурится. - Да и жену отец мне определил девку здоровую, на голову выше меня, чтоб род каш не мельчал. Не переводился, значит. Ну троих-то сынков с войны не дождался я со старухою. Смертью храбрых... Оно-то и положено казакам только смертью храбрых...»
     Дед крепится, но мелкие слезинки катятся и катятся из глаз, пропадая в реденьких усах.
     Потом он встряхивается и, помаргивая покрасневшими глазками, говорит просительно: «Так ты, милка, пропиши про наш род-то рожковский, Чтоб люди про нас знали. А я тебе подарок сделаю. - Он суетливо расстегивает пояс и, подавая мне, говорит: - Ремень-то новый, а чеканка на нем настоящая, черкесская, еще молодым во Владикавказе покупал. Бери, не робей».
     Я взяла or деда этот пояс, понимая, что отказываться от такого подарка - нанести смертельную обиду старому казаку. Потому что нет для него ничего дороже чести казачьей да ремня казачьего. С тех пор и висит у меня в комнате старинный казачий пояс деда Тимофея Рожкова...

Командировка в детство

     В станице Александрийской я не была лет двадцать с хвостиком. Уехали мы оттуда в тысяча девятьсот сорок втором, следом за отступавшими войсками.
     Ночью спали под телегой. Пахло лошадьми и пылью. И каждое утро снова сулило жару и бесконечную дорогу.
     С тех пор в станице я не была. Иногда приходилось близко проезжать по этой дороге. Но поезда были скорые. Не останавливались. И мелькала где-то около горизонта укрытая лесом станица.
     И вдруг командировка сюда - в Александрийскую.
     Я в поезде... Мелькают знакомые места. Через несколько минут я сойду на разъезде, откуда начнется дорога в мое детство.
     Вокзал. Мы часто сюда прибегали смотреть, как грузят зерно и кукурузу в вагоны. Потом, пролезая под вагонами, уходили на холмы, где весной росли «толкачики» - синенькие, усеянные бусинками цветы. А осенью трусили боярышник. Лазить на деревья нам было еще не способно, а потрусив, ползали, собирая опавшие ягоды. Наедались до отвала. Ягода крупная, черная. Вечером пылили по дороге вместе со станичным стадом...
     Я спешу по той самой дороге. Вот прошла лесок. Скоро должен быть мост, деревянный. С него мы прыгали в мутную Куму.
     Мост. Деревянный. Теперь, если я поверну вправо и пойду по-над берегом, то будет наш дом... Он так и остался в моей памяти с закрытыми ставнями, одинокий, покинуты. Дом моего детства. Там оно, детство, и осталось... Постояв, я беру влево и иду к центру станицы. Я встречаюсь с людьми, вместе с ними уезжаю в поле, много хожу по станице.
     Мимоходом вспоминаю фамилии, знакомые мне, но никого уже из этих людей нет. Узнаю, что в нашем доме живут люди. У этих людей выросли дети. Теперь это их дом, их детство.
     К вечеру я уезжаю из станицы другой дорогой, которой раньше не было. Провожает меня мальчишка чуть старше меня той, прежней.
     Он рассказывает, как они ходят ранней весной за «толкачиками» на холмы, летом «дерут» раков на Куме, а сейчас, осенью, ходят за бояркой. Ягода нынче крупная, черная.
     Вечереет. Где-то кричит паровоз, который увезет меня, оставив навсегда в памяти дом с закрытыми ставнями и дорогу, уходящую в мое детство.

Альбом со старыми фотографиями

     Они есть в каждом доме - семейные альбомы с фотографиями. Их предлагают гостям, чтобы развлечь, и семья хором объясняет все степени родства запечатленных на этих снимках лиц. Это скучный ритуал, который покорно выполняют и гости и семья.
     Человек тонет в массе имен, ничего ему не говорящих и с облегчением вздыхает, когда закрывается последняя страница. Но вольно или невольно он приобщается к родословной семьи.
     В нашем доме тоже есть несколько таких коллекций. Я больше всего люблю отцовский - так мы его условно называем - альбом со старыми фотографиями. Достаю его из видавшего виды письменного стола, удобно усаживаюсь и в который раз медленно перевертываю страницу за страницей. Есть среди них такие, на которых я подолгу останавливаюсь.

Ефросинья Терентьевна

     Вот моя бабка, мать отца. По единодушному утверждению родственников, я на нее очень похожа. Может быть. Я ее почти не помню. Отличалась она крутым и несговорчивым нравом. Мать мою невзлюбила сразу: иногороднюю привел отец в древний казачий род.
     Издалека-далека видятся ее непрощающие глаза, смуглое лицо в родинках и низко повязанный клетчатый платок с бахромой.
     ...Вечер. Плавно и сильно несет бабка воду из реки. Ведра на коромыслах на шелохнутся. Вода в них не плещется, прикрытая лопухами. Во дворе горит костер: варится в большом деревянном корыте, обитом железом, коричневый арбузный мед. С пылу с жару бабка наливает его нам в глубокие миски, и мы едим, обжигаясь, деревянными ложками, закусывая орешками - соленым домашним печеньем с запеченными кусочками сала. Наевшись, прыгаем через костер и слышим ворчливый голос: «Допрыгаетесь, ночью рыбу ловить будете».
     ...Эвакуация. Подводы, подводы. В полусне слышим: бабка прощается с матерью, оставаясь в родной станице, и в темноте навсегда исчезает из нашей жизни.
     Потом отцу писали на фронт родственники: бомба упала прямо во двор, убила корову, которую загоняла бабка, а ей самой оторвало ноги. Она долго умирала под старой грушей, кричала, что болят ноги, которых уже у нее не было, и все звала Веру, мать нашу, свою нелюбимую невестку. Похоронили ее по военному времени в огороде, у дома. Могила - круглая клумба, заросшая петушками. Позже гроб перенесли на кладбище, и странно было смотреть на фотографию со слишком коротким гробиком, а в памяти по-прежнему стояли горячие глаза бабки, властно поджатый недобрый рот.

Морозкин и Секрет

     И, конечно, больше всего в этом альбоме фотографий моего отца. Детских только нет. Какие там фотографии в затерявшейся среди лугов и полей станице! Поэтому знаю я отца, по фотографиям взрослым и сразу же в военной форме. С тех пор - двадцать пять лет военной кочевой жизни: сначала фронт, потом Дальний Восток, Сибирь. А потом снова и снова чемоданы, чемоданы. Но это все позднее, после войны.
     Я помню отца только седым и не знаю цвета его волос. Но когда я смотрю на фотографии отца в военные годы, вижу его на гордом коне Секрете, признававшем только своего хозяина, то откуда-то неизменно возникает рядом маленькая, сугубо гражданская фигурка коновода отца Морозкина. Ему уже было под пятьдесят. Он частенько бывал у нас - жили мы тогда в Тамбове, где отец служил замполитом в кавалерийском училище, - любил сидеть с бабушкой Федосьей на кухне и вести нескончаемые разговоры о своей деревне со смешным названием Селезни. Я, прислонившись к нему, слушала его байки, и казалось, что деревня эта где-то на краю света и не доехать до нее, не дойти. Не верилось, что у Морозкина есть уже взрослые дочери, а он их отец - так он прилепился к нашей семье, что своей, вроде, у него и быть не могло. А еще любила его рассказы о лошадях. Да и сам Морозкин пропах сухими травами и чем-то еще для меня невыразимо приятным: он пах лошадиным духом. Бабушка с удовольствием слушала рассказы Морозкина о его деревенском житье-бытье, сочувственно кивала головой и щедро подливала борща в алюминиевую солдатскую миску. Потом они долго и истово пили чай, а я вся изнывала, томилась от нетерпения. Я хотела к лошадям, в конюшню. Уже с вечера мною был припасен кусок сахара, а Морозкин, разомлевший от еды, кажется, никуда и не собирался идти да еще и всхрапывал. С отчаянием я тянула его за рыжие усы и канючила со слезами:
      - Ну Морозкин, ну миленький, ну пойдем.
     Тогда тот, стряхнув дрему, надевал старенькую до полу кавалерийскую шинель и, окончательно утонув в ней, шел вперед. Я семенила за ним. Его валенки расчищали мне дорогу, по которой я радостно топала в не очень ладных сапогах, сшитых военным сапожником.
     И вот они - длинные кирпичные конюшни. Я уже знала, что они знамениты, потому что много-много лет назад здесь служил русский поэт Лермонтов. И училище, и эти конюшни горожане называли Лермонтовскими. Замирая, входила в одну из них, в ту, где стоял папкин Секрет, и медленно шла к загородке.
     Бог мой, как он был прекрасен! Робея, смотрела на это гордое животное. Утонувший в солнце, он был весь золотистый. Секрет косился на меня горячим длинным глазом, жевал сено и его бархатные губы вновь и вновь находили только ему ведомую сладкую травинку. Сахар в моем кармане начинал таять, а я все не решалась протянуть его коню. «Морозкин, - шептала я, - отдай ты ему сахар, я боюсь».
      - Не бойсь, моя ласточка, - звучал тенорок Морозкина, - отдай ему сама, милка. Он дите не тронет.
     И тогда, дивясь своей отчаянности, я протягивала руку в щель перегородки, а Секрет поворачивал голову, смотрел на меня, потом на ладонь с сахаром и, плавно сделав шаг, осторожно, не прикасаясь к моей руке, брал сахар: прикрыв глаза, похрумкивал им. Я готова была плясать от радости. Секрет, неприступный и любимый мой Секрет взял сахар с моей ладони! А потом, еще долго оглядываясь, нехотя уходила из конюшни.
     А однажды... Что произошло однажды! Об этом я не могла и мечтать. Отец прискакал домой на Секрете. Он собирался куда-то за город по делам. Наскоро пообедав, он вышел, и тут я, дежурившая возле коня, подняла такой крик и рев, что ему ничего не осталось, как взять меня с собой. Еще утирая нос, но уже надменно посматривая на окруживших нас и, конечно, лопающихся от зависти мальчишек, я медленно выехала с отцом со двора, и мы поскакали через весь город, куда-то далеко-далеко. За нами трусил бедный Морозкин, который так и не смог привыкнуть к верховой езде.
     Я скакала на самом прекрасном в мире коне, и у меня был самый сильный и красивый отец! Я всегда знала, когда папка идет домой. Его шпоры с малиновым звоном были для меня лучшей музыкой в мире. Я до слез гордилась им, и во всех уличных потасовках больше всего доставалось мне в силу моей непомерной хвастливости и неуступчивости, когда дело доходило до похвальбы отцами. Шмыгая носом, приходила домой с разбитыми коленками, синяками и в разорванном платье.
     Бабушка только всплескивала руками, тащила меня умываться и сама потихоньку до прихода матери штопала и стирала платье. Морозкин гладил меня по голове, слушая угрозы всем моим врагам, и неизменно говорил: «Терпи, казак, атаманом будешь». А в минуты особых горестей старый коновод доставал громадный коричневый сухарь с крошками махорки и, сунув мне, говорил: «Это тебе от Секретова обеда осталось. Велел передать». И не было для меня тогда большего счастья, чем грызть этот сухарь и мысленно видеть его, спасителя моего отца. Да, так оно и было, отец рассказывал. На фронте, в одной из атак, Секрет спас его, прикрыв контуженного, с перебитыми ногами от осколков. С тех пор у коня были две отметины - шрамы. Отец не расставался с ним до самого расформирования училища. Тогда же уехал и Морозкин в свою далекую деревню на Волге. И больше мы о нем ничего не слыхали. Только и остался на фотографии пожилой, совсем не военный человек, тосковавший по своим, где-то затерявшимся в волжских лесах, Селезням.

Бабуля

     Так мы с братом называли другую бабушку, по материнской линии. И только когда она умерла, узнали, что звали ее Феодосией. Меня всегда охватывает чувство поздней жалости и любви к каждой морщинке на ее лице, которое ласково смотрит на меня с маленькой и поблекшей сфотографии. Ничего не помню так ясно, как бабушкины руки, когда, уткнувшись в подол ее передника, поверяла ей свои горести, а руки гладили и гладили меня. Словно птица вилась она над большой семьей, стараясь укрыть всех от горестей своими слабыми руками,
     И кисти винограда на ее могиле, которые протянуты каждому, напоминают мне их.

И в счастье и в горе

     А эту фотографию я могу рассматривать часами. Почему? На ней мои мама и папа. Оба в военной форме, только мама без погон. Всю войну до тысяча девятьсот сорок четвертого мать прошла с отцом. И здесь, с этой фотографии, она смотрит на меня задумчиво и серьезно, словно спрашивает. Ей здесь еще меньше, чем мне сейчас. И перед этой фотографией я как на духу. Горько мне от всего неправого, что я делаю, от своих ошибок и неудач, от того, что еще многое не то и не так у меня, и лучшее пока, что я сделала на этом свете, это дала жизнь сыну, на удивление схожему с дедом. И когда я всматриваюсь в ее красивое лицо, в ее спокойные глаза с круто поднятыми бровями и крупным ртом, то снова и снова стараюсь понять, откуда взялось столько мужества у нее? Ведь за этими, по-девичьи тонкими плечами был и тридцать седьмой с его пустотой и одиночеством, были мы, маленькие и голодные, и был страшный черный провал могилки третьего сына, родившегося, когда отец был там. Он никогда не узнал и не понял слова «отец». А мы так и не осознали его появления в нашей семье, испуганно промелькнувшего в лихие для нас годы. И все снесла, выдержала и победила эта женщина. С тонким прекрасным лицом, будто сошедшим с икон, моя мама.